«Пидарасы», — сказал Хрущев.
Был я смолоду не готов
Осознать правоту Хрущева,
Но, дожив до своих годов,
Убедился, честное слово.
Суета сует и обман,
Словом, полный анжамбеман.
Сунь два пальца в рот, сочинитель,
Чтоб остались только азы:
Мойдодыр, «жи-ши» через «и»,
Потому что система — ниппель.
Впору взять и лечь в лазарет,
Где врачует речь логопед.
Вдруг она и срастется в гипсе
Прибаутки, мол, дул в дуду
Хабибулин в х/б б/у, —
Всё б/у. Хрущев не ошибся.
Всё разом — вещи в коридоре
отъезд и сборы впопыхах
шесть вялых роз и крематорий
и предсказание в стихах
другие сборы путь неблизок
себя в трюмо а у трюмо
засохший яблока огрызок
се одиночество само
или короткою порою
десятилетие назад
она и он как брат с сестрою
друг другу что-то говорят
обоев клетку голубую
и обязательный хрусталь
семейных праздников любую
подробность каждую деталь
включая освещенность комнат
и мебель тумбочку комод
и лыжи за комодом — вспомнит
проснувшийся и вновь заснет
Мама чашки убирает со стола,
Папа слушает Бетховена с утра,
«Ножи-ножницы,» — доносится в окно,
И на улице становится темно.
Раздается ультиматум «марш в кровать!» —
То есть вновь слонов до одури считать,
Или вскидываться за полночь с чужой
Перевернутой от ужаса душой.
Нюра-дурочка, покойница, ко мне,
Чего доброго, пожалует во сне —
Биографию юннату предсказать
Али «глупости» за фантик показать.
Вздор и глупости! Плательщики-жильцы
При ближайшем рассмотренье — не жильцы.
Досчитали под Бетховена слонов
И уснули, как убитые, без снов.
Что-то клонит и меня к такому сну.
С понедельника жизнь новую начну.
И забуду лад любимого стиха
«Папе сделали ботинки...» — ха-ха-ха.
И умолкнут над промышленной рекой
Звуки музыки нече-лове-ческой.
И потянемся гуськом за тенью тень,
Вспоминая с бодуна воскресный день.
А. Сопровскии
Социализм, Москва, кинотеатр,
Где мы с Сопровским молоды и пьяны.
Свет гаснет, первый хроникальный кадр —
Мажор с экрана.
В Ханое — труд, в Софии — перепляс,
Трус, мор и глад — в Нью-Йорке.
А здесь последний свет погас —
Сопровскии, я и «три семерки».
Мы шли на импортный дурман,
Помноженный на русский градус.
Но мой дружок мертвецки пьян —
Ему не в радость.
Огромные закрытые глаза.
Шпана во мраке шутки шутит.
Давай-ка, пробуждайся, спать нельзя —
Смотри, какую невидаль нам крутят:
Слепой играет аккордеонист,
И с пулей в животе походкой шаткой
Выходит, сквернословя, террорист
Во двор, мощенный мощною брусчаткой.
Неряха, вундеркинд, гордец,
Исчадье книжной доблести и сплина,
Ты — сеятель причин и следствий жнец,
Но есть и на тебя причина.
Будь начеку, отчисленный студент.
Тебя, мой друг большеголовый,
Берет на карандаш — я думал, мент,
А вышло — ангел участковый.
Идет по улице изгой
для пущей важности с серьгой
впустую труженик позора
стоял на перекрестке лет
три цвета есть у светофора
но голубого цвета нет
а я живу себе покуда
художником от слова «худо»
брожу ль туда-сюда при этом
сижу ль меж юношей с приветом
никак к ней к смерти не привыкнешь
всё над каким-то златом чахнешь.
умрешь как миленький не пикнешь
ну разве из приличья ахнешь
умри себе как все ребята
и к восхищению родни
о местонахожденье злата
агонизируя сболтни
Есть горожанин на природе.
Он взял неделю за свой счет
И пастерначит в огороде,
И умиротворенья ждет.
Семь дней, прилежнее японца,
Он созерцает листопад,
И блеск дождя, и бледность солнца,
Застыв с лопатой между гряд.
Люблю разуть глаза и плакать!
Сад в ожидании конца
Стоит в исподнем, бросив в слякоть
Повязку черную с лица.
Слышна дворняжек перепалка.
Ползет букашка по руке.
И не элегия — считалка
Все вертится на языке.
О том, как месяц из тумана
Идет-бредет судить-рядить,
Нож вынимает из кармана
И говорит, кому водить.
Об этом рано говорить.
Об этом говорить не рано.
Когда я жил на этом свете
И этим воздухом дышал,
И совершал поступки эти,
Другие, нет, не совершал;
Когда помалкивал и вякал,
Мотал и запасался впрок,
Храбрился, зубоскалил, плакал —
И ничего не уберег;
И вот теперь, когда я умер
И превратился в вещество,
Никто — ни Кьеркегор, ни Бубер —
Не объяснит мне, для чего,
С какой — не растолкуют — стати,
И то сказать, с какой-такой
Я жил и в собственной кровати
Садился вдруг во тьме ночной.
Как ангел, проклятый за сдержанность свою,
Как полдень в сентябре — ни холодно, ни жарко,
Таким я делаюсь, на том почти стою,
И радости не рад, и жалости не жалко.
Еще мерещится заката полоса,
Невыразимая, как и при жизни было,
И двух тургеневских подпасков голоса:
— Да не училище — удилище, мудила! —
Еще — ах, Боже ты мой — тянет острие
Вечерний отсвет дня от гамака к сараю;
Вершка не дотянул, и ночь берет свое.
Умру — полюбите, а то я вас не знаю...
Подняться, выпрямиться, вздрогнуть, чтобы что:
Сказать «идите вон, уважьте, осчастливьте»?
Но полон дом гостей, на вешалке пальто.
Гостей полным-полно, и все молчат, как в лифте.
NN без лифчика и с нею сноб-юнец.
Пострел из Зальцбурга и кто-то из Ростова.
И птичка, и жучок, и травка, наконец,
Такая трын-трава — и ничего другого.
Стоит одиноко на севере диком
Писатель с обросшею шеей и тиком
Щеки, собирается выть.
Один-одинешенек он на дорогу
Выходит, внимают окраины Богу,
Беседуют звезды; кавычки закрыть.
Все громко тикает. Под спичечные марши
В одежде лечь поверх постельного белья.
Ну-ну, без глупостей. Но чувство страха старше
И долговечнее тебя, душа моя.
На стуле в пепельнице теплится окурок,
И в зимнем сумраке мерцают два ключа.
Вот это смерть и есть, допрыгался, придурок?
Жердь, круговерть и твердь — мученье рифмача...
Нагая женщина тогда встает с постели,
И через голову просторный балахон
Наденет медленно, и обойдет без цели
Жилище праздное, где память о плохом
Или совсем плохом. Перед большой разлукой
Обычай требует ненадолго присесть,
Присядет и она, не проронив ни звука.
Отцы, учители, вот это — ад и есть!
В прозрачной темноте пройдет до самой двери,
С порога бросит взгляд на жалкую кровать,
И пальцем странный сон на пыльном секретере
Запишет, уходя, но слов не разобрать.
Еврейским блюдом угощала.
За антикварный стол сажала.
На «вы» из принципа звала.
Стелила спать на раскладушке.
А после все-таки дала,
Как сказано в одной частушке.
В виду имея истеричек,
Я, как Онегин, мог сложить
Петра Великого из спичек
И благосклонность заслужить.
Чу! Гадкий лебедь встрепенулся.
Я первой водкой поперхнулся,
Впервые в рифму заикнулся,
Или поплыть?
Айда. Мы, что ли, не матросы?!
Вот палуба и папиросы,
Да и попутный поднялся.
Вот Лорелея и Россия,
Вот Лета. Есть еще вопросы?
Но обознатушки какие,
Чур, перепрятушки нельзя.
Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки
Наконец-то завяжет и с корточек встанет, помедля,
И пойдет по делам, по каким — позабыл от тоски
Вообще и конкретной тоски, это — зрелище не для
Слабонервных. А я эту муку люблю, однолюб.
Во дворах воробьев хороня, мы ее предвкушали,
И — пожалуйста. «Стар я, — бормочет, — несчастлив
и глуп.
Вы читали меня в периодике?» Нет, не читали
И читать не намерены. Каждый и сам умудрен
Километрами шизофрении на страшном диване.
Кто избавился, баловень, от роковых шестерен?
(Поступь рока слышна у Набокова в каждом романе.)
Раз в Тбилиси весной в ореоле своем голубом
Знаменитость, покойная ныне, кумир киноведов,
Приложением к лагерным россказням вынес альбом —
Фотографии кровосмесителей и людоедов.
На пол наискось выскользнул случаем с пыльных страниц
Позитив в пол-ладони, окутанный в чудную дымку
Простодушия, что ли, сияния из-под ресниц...
— Мне здесь пять, — брякнул гений.
Мы отдали должное снимку.
Как тебе наше сборище, а, херувим на горшке?
Люб тебе пожилой извращенец, косеющий с первой?
Это было похлеще историй о тухлой кишке
И о взломе мохнатого сейфа. Опять-таки нервы.
В свете вышеизложенного, башковитый тростник,
Вряд ли ты ошарашишь читателя своеобразьем
И премудростью книжною. Что же касается книг,
Человека воде уподобили, пролитой наземь,
Во Второй Книге Царств. Он умрет, как у них повелось.
Воробьи (да, те самые) сядут знакомцу на плечи.
Если жизнь дар и вправду, о смысле не может быть речи.
Разговор о Великом Авось.
Советских актёров часто ставят в пример как образец духовной силы, национальной гордости и внутренней красоты. Они стали символами эпохи, носителями культуры и нравственности. Но, как известно, за кул...
Актеры — люди творческие, но кто бы мог подумать, что некоторые из них скрывают прекрасный голос. В эпоху раннего Голливуда актеров с музыкальными способностями было немало — это считалось скорее норм...
Неузнаваемая Ким Кардашьян в объективе фотографа Маркуса Клинко, 2009 год. Памела Андерсон в самой первой съёмке для журнала «Playboy», 1990. На фото голливудская актриса Dorothy Lamour и шимпанзе Джи...
Расскажем, как сложилась судьба актеров, которые начинали сниматься еще в детстве.
Остаться на вершине в Голливуде удаётся не каждому, особенно если путь начался в детстве. Одни актёры теряются из-за...
Два года назад отечественное телевидение столкнулось с беспрецедентной кадровой тектоникой — целая группа ярких и узнаваемых ведущих стремительно исчезла с экранов федеральных каналов. Эти лица долгие...
Кира Найтли на страницах журнала к выходу фильма «Пиджак», 2005. Следы динозавра, раскопанные в русле реки Палакси. Техас. США. 1952г. Самая большая женщина рядом с самым маленьким мужчиной, 1922 год....