Я допущен к кормушке,
несмотря на стихии.
Из нее пил
Державин и Пушкин
и хлебали другие.
Я допущен к кормушке,
несмотря на пожарище,
меж воронок петляя ничком.
Я приполз с полудохлым товарищем,
а уполз - с пятачком.
Я зажал в ладони
осколок зеркала,
чтобы видеть, кто за спиной.
И какой-то боров с башкою зека,
обгоняя, поил вином.
Дружат ворон и боров.
Ворон диктует борову,
боров, скрипя клыками,
описывает старину.
Я не люблю под вечер
даже трезвого борова,
но люблю ветчину.
Так ответь, ваша мыльная честь,
сыр, достойный полета,-
для того ли ты сделан, чтоб съесть,
из луны и помета?
А салями, лоснящаяся, как щека,
когда ее вытащишь из чулка,
а на срезе - как след от копыта?
Вы, капуста, до бросового вилка,
солнце, вы, что выдавливаете из белка,
я вас жрал из корыта.
Когда боров говорит
хрю-хрю,
он выпускает воздух, как водолаз,
и это значит - в его раю
ни сегодня, ни в будущем невпролаз.
А поцелуй у борова -
как у противогаза
в русско-германской войне.
Поросята боятся ножа и сглаза,
но любят похлопывание по спине.
Корыто - беспроволочный телеграф,
но телеграф деревянный.
Когда в правом крыле начинают хлебать,
то в левом строчат эпиграммы.
В нем можно плавать, как в плоскодонке,
грызутся кормчий у руля.
В отсутствие
верлибра и винтовки,
я обращаюсь к вам, товарищи подонки,
как живой с живыми говоря.
Амбар висит, как аэростат,
от ветра потрескивая, как окурок.
Вечереет. Свинарник ложится спать,
шевелятся дубленые шкуры.


