Закончена охота на волков,
но волки не закончили охоты.
Им рисковать покуда неохота,
но есть еще немало уголков,
где у самой истории в тени
на волчьем солнце греются волчата.
Тихонько тренируются они,
и волк волчице молвит:- Ну и чада!-
В статистике все волчье - до нуля
доведено.
Истреблено все волчье.
Но есть еще обширные поля,
чащобы есть, где волки воют.
Молча.
Как искусство ни упирается,
жизнь, что кровь, выступает из пор.
Революция не собирается
с Достоевским рвать договор.
Революция не решается,
хоть отчаянно нарушается
Достоевским тот договор.
Революция
это зеркало,
что ее искривляло, коверкало,
не желает отнюдь разбить.
Не решает точно и веско,
как же ей поступить с Достоевским,
как же ей с Достоевским быть.
Из последних, из сбереженных
на какой-нибудь черный момент —
чемпионов всех нерешенных,
но проклятых
вопросов срочных,
из гранитов особо прочных
воздвигается монумент.
Мы ведь нивы его колосья.
Мы ведь речи его слога,
голоса его многоголосья
и зимы его мы — пурга.
А желает или не хочет,
проклянет ли, благословит —
капля времени камень точит.
Так что пусть монумент стоит.
Дивизия лезла на гребень горы
По мерзлому,
мертвому,
мокрому камню,
Но вышло,
что та высота высока мне.
И пал я тогда. И затих до поры.
Солдаты сыскали мой прах по весне,
Сказали, что снова я Родине нужен,
Что славное дело,
почетная служба,
Большая задача поручена мне.
— Да я уже с пылью подножной смешался!
Да я уж травой придорожной пророс!
— Вставай, поднимайся!
Я встал и поднялся.
И скульптор размеры на камень нанес.
Гримасу лица, искаженного криком,
Расправил, разгладил резцом ножевым.
Я умер простым, а поднялся великим.
И стал я гранитным,
а был я живым.
Расту из хребта,
как вершина хребта.
И выше вершин
над землей вырастаю,
И ниже меня остается крутая
Не взятая мною в бою высота.
Здесь скалы
от имени камня стоят.
Здесь сокол
от имени неба летает.
Но выше поставлен пехотный солдат,
Который Советский Союз представляет.
От имени Родины здесь я стою
И кутаю тучей ушанку свою!
Отсюда мне ясные дали видны —
Просторы
освобожденной страны,
Где графские земли
вручал батраках я,
Где тюрьмы раскрыл,
где голодных
кормил,
Где в скалах не сыщется
малого камня,
Которого б кровью своей не кропил.
Стою над землей
как пример и маяк.
И в этом
посмертная '
служба
моя.
Я носил ордена.
После - планки носил.
После - просто следы этих планок носил,
А потом гимнастерку до дыр износил.
И надел заурядный пиджак.
А вдова Ковалева все помнит о нем,
И дорожки от слез - это память о нем,
Сколько лет не забудет никак!
И не надо ходить. И нельзя не пойти.
Я иду. Покупаю букет по пути.
Ковалева Мария Петровна, вдова,
Говорит мне у входа слова.
Ковалевой Марии Петровне в ответ
Говорю на пороге:- Привет!-
Я сажусь, постаравшись к портрету -
спиной,
Но бессменно висит надо мной
Муж Марии Петровны,
Мой друг Ковалев,
Не убитый еще, жив-здоров.
В глянцевитый стакан наливается чай,
А потом выпивается чай. Невзначай.
Я сижу за столом,
Я в глаза ей смотрю,
Я пристойно шучу и острю.
Я советы толково и веско даю -
У двух глаз,
У двух бездн на краю.
И, утешив Марию Петровну как мог,
Ухожу за порог.
Честный человек
должен прямо смотреть в глаза.
Почему - неизвестно.
Может быть, у честного человека
заболели глаза и слезятся?
Может быть, нечестный
обладает прекрасным зрением?
Почему-то в карательных службах
стольких эпох и народов
приучают правдивость и честность
проверять по твердости взгляда.
Неужели охранка,
скажем, Суллы имела право
разбирать нечестных и честных?
Неужели контрразведка,
например, Тамерлана
состояла из моралистов?
Каждый зрячий имеет право
суетливо бегать глазами
и оцениваться не по взгляду,
не по обонянью и слуху,
а по слову и делу.
Груши дешевы. Пахнут склады.
Понижений цены не счесть.
Даже самой скромной зарплаты
хватит вволю груш поесть.
Яблок много. Крупных, круглых,
от горячего солнца смуглых,
зеленеющих в кислоте,
и недороги яблоки те.
Все дешевле грибов. Грибы же
тоже дешевы и крупны.
Осень жаркой радугой пышет.
Рынки, словно крынки, полны.
Осень - это важная льгота
населению городов.
Это лучшее время года.
Осень. Я ее славить готов.
Вручая войны объявленье, посол понимал:
ракета в полете, накроют его и министра
и город и мир уничтожат надежно и быстро,
но формулы ноты твердил, как глухой пономарь.
Министр, генералом уведомленный за полчаса:
ракета в полете,— внимал с независимым видом,
но знал: он — трава и уже заблестела коса,
хотя и словечком своих размышлений не выдал.
Но не был закончен размен громыхающих слов,
и небо в окне засияло, зажглось, заблистало,
и сразу не стало министров, а также послов
и всех и всего, даже время идти перестало.
Разрыв отношений повлек за собою разрыв
молекул на атомы, атомов на электроны,
и все обратилось в ничто, разложив и разрыв
пространство и время, и бунты, и троны.
В два часа ночи
белой ночи,
бледной, полярной мурманской ночи
бледные мурманские ребята
играли в футбол на главной площади
города,
огромной как Красная площадь.
Нам не спалось от необычайности
города, брошенного кучей косточек
в глубокую тарелку котловины,
а также от белости, бледности ночи.
Ночи положено быть черной.
Мы смотрели в окна гостиницы
на азартный, хотя и бесшумный
футбольный матч
в два часа ночи,
единственный матч в моей жизни,
досмотренный до конца.
Мы почему-то вспомнили Черчилля.
В зимней Москве 43-го года
(может быть, 44-го года)
в душераздирающую стынь и стужу
он увидел московских мальчишек,
лижущих мороженое прямо на улице.
«Этот народ — непобедимый»,—
написано в его мемуарах
не только по поводу Красной Армии,
но и по поводу московских мальчишек,
лижущих белоснежное мороженое
синими от холода языками.
Ветер с севера - 'Иван'.
Ветер с юга - 'Магомет'.
В русском языке словам
переводу, видно, нет.
Ветер с севера сильней.
Ветер с юга горячей.
Не найти ни слов точней,
ни значительней речей.
Белой полосой едва
обозначила Москва
на асфальте переход,
и веселый пешеход
'зеброю' ее зовет.
Я по 'зебре' перейду,
радуясь тому словцу.
Может быть, и я найду
что-нибудь Москве к лицу.
Вот найти бы оборот,
сказануть настолько метко,
чтоб нечаянно народ
подобрал, словно монетку,
спотыкнулся, подобрал,
много раз бы повторял.
Небрежение жизнью: молча,
без качания прав
изо всей умирали мочи,
прав кто или не прав,
холост кто или многодетен,
обеспечен или беден.
Не цеплялись, не приспособлялись,
а бестрепетно удалялись
и истаивали в голубизне,
не настаивая на отсрочке.
Это все было близко мне.
Я и сам бы при случае.
Строчки
из речей не застряло в ушах.
Только крики:
судьбы не затягивали.
Умирали, словно шаг
в сторону,
в сторонку
отшагивали.
Средь талантов народа всего
красноречие не фигурировало.
Превалировало и лидировало
славное словцо: 'Ничего!'
Ложка, кружка и одеяло.
Только это в открытке стояло.
- Не хочу. На вокзал не пойду
с одеялом, ложкой и кружкой.
Эти вещи вещают беду
и грозят большой заварушкой.
Наведу им тень на плетень.
Не пойду.- Так сказала в тот день
в октябре сорок первого года
дочь какого-то шваба иль гота,
в просторечии немка; она
подлежала тогда выселенью.
Все немецкое населенье
выселялось. Что делать, война.
Поначалу все же собрав
одеяло, ложку и кружку,
оросив слезами подушку,
все возможности перебрав:
- Не пойду! (с немецким упрямством)
Пусть меня волокут тягачом!
Никуда! Никогда! Нипочем!
Между тем надежно упрятан
в клубы дыма
Казанский вокзал,
как насос, высасывал лишних
из Москвы и окраин ближних,
потому что кто-то сказал,
потому что кто-то велел.
Это все исполнялось прытко.
И у каждого немца белел
желтоватый квадрат открытки.
А в открытке три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
Но, застлав одеялом кровать,
ложку с кружкой упрятав в буфете,
порешила не открывать
никому ни за что на свете
немка, смелая баба была.
Что ж вы думаете? Не открыла,
не ходила, не говорила,
не шумела, свету не жгла,
не храпела, печь не топила.
Люди думали - умерла.
- В этом городе я родилась,
в этом городе я и подохну:
стихну, онемею, оглохну,
не найдет меня местная власть.
Как с подножки, спрыгнув с судьбы,
зиму всю перезимовала,
летом собирала грибы,
барахло на 'толчке' продавала
и углы в квартире сдавала.
Между прочим, и мне.
Дабы
в этой были не усомнились,
за портретом мужским хранились
документы. Меж них желтел
той открытки прямоугольник.
Я его в руках повертел:
об угонах и о погонях
ничего. Три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
Одни верны России
потому-то,
Другие же верны ей
оттого-то,
А он - не думал, как и почему.
Она - его поденная работа.
Она - его хорошая минута.
Она была отечеством ему.
Его кормили.
Но кормили - плохо.
Его хва оттого-то,
А он - не думал, как и почему.
Она - его поденная работа.
Она - его хорошая минута.
Она была отечеством ему.
Его кормили.
Но кормили - плохо.
Его хвалили.
Но хвалили - тихо.
Ему давали славу.
Но - едва.
Но с первого мальчишеского вздоха
До смертного
обдуманного
крика
Поэт искал
не славу,
а слова.
Слова, слова.
Он знал одну награду:
В том,
чтоб словами своего народа
Великое и новое назвать.
Есть кони для войны
и для парада.
В литературе
тоже есть породы.
Поэтому я думаю:
не надо
Об этой смерти слишком горевать.
Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано.
Не в третьей мировой,
а во второй.
Рожденный пасть
на скалы океана,
Он занесен континентальной пылью
И хмуро спит
в своей глуши степной.
Человек, как лист бумаги,
изнашивается на сгибе.
Человек, как склеенная чашка,
разбивается на изломе.
А моральный износ человека
означает, что человека
слишком долго сгибали, ломали,
колебали, шатали, мяли,
били, мучили, колотили,
попадая то в страх, то в совесть,
и мораль его прохудилась,
как его же пиджак и брюки.
В то время револьверы были разрешены.
Революционеры хранили свои револьверы
в стальных казенных сейфах,
поставленных у стены,
хранили, пока не теряли
любви, надежды и веры.
Потом, подсчитав на бумаге
или прикинув в уме
возможности, перспективы
и подведя итоги,
они с одного удара делали резюме,
протягивали ноги.
Пока оседало тело,
воспаряла душа
и, сделав свое дело,
пробивалась дальше -
совсем не так, как в жизни,
ни капельки не спеша,
и точно так же, как в жизни,-
без никоторой фальши.
Еще скребут по сердцу 'мессера',
еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
еще в ушах работает 'ура',
русское 'ура-рарара-рарара!'-
на двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм,
лежим
под диаграммами труда,
но прелым богом пахнет по углам -
попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы лядащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
Здесь
ад
ревмя
ревет!
На глиняном нетопленом полу
лежит диавол,
раненный в живот.
Под фресками в нетопленом углу
Лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане,
кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шепотом - как мертвые кричат. )
Он требует как офицер, как русский,
как человек, чтоб в этот крайний час
зеленый,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена,
оглаживает,
гладит гимнастерку
и плачет,
плачет,
плачет
горько,
что эта просьба не соблюдена.
А в двух шагах, в нетопленом углу,
лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
уносит прочь, в какой-то дальний зал,
чтобы он
своею смертью черной
нашей светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
наставляют
воины:
- Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она -
попробуй
перевоевать
по-своему!
Сегодня я ничему не верю:
Глазам - не верю.
Ушам - не верю.
Пощупаю - тогда, пожалуй, поверю,
Если на ощупь - все без обмана.
Мне вспоминаются хмурые немцы,
Печальные пленные 45-го года,
Стоявшие - руки по швам - на допросе.
Я спрашиваю - они отвечают.
- Вы верите Гитлеру? - Нет, не верю.
- Вы верите Герингу? - Нет, не верю.
- Вы верите Геббельсу? - О, пропаганда!
- А мне вы верите? - Минута молчанья.
- Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир - пропаганда.
Если бы я превратился в ребенка,
Снова учился в начальной школе,
И мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
Нашел бы эту самую Волку,
Спустился бы вниз по течению к морю,
Умылся его водой мутноватой
И только тогда бы, пожалуй, поверил.
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
Потому - худые соломенные крыши,
Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу...
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все - пропаганда. Весь мир - пропаганда.
Советских актёров часто ставят в пример как образец духовной силы, национальной гордости и внутренней красоты. Они стали символами эпохи, носителями культуры и нравственности. Но, как известно, за кул...
Актеры — люди творческие, но кто бы мог подумать, что некоторые из них скрывают прекрасный голос. В эпоху раннего Голливуда актеров с музыкальными способностями было немало — это считалось скорее норм...
Неузнаваемая Ким Кардашьян в объективе фотографа Маркуса Клинко, 2009 год. Памела Андерсон в самой первой съёмке для журнала «Playboy», 1990. На фото голливудская актриса Dorothy Lamour и шимпанзе Джи...
Расскажем, как сложилась судьба актеров, которые начинали сниматься еще в детстве.
Остаться на вершине в Голливуде удаётся не каждому, особенно если путь начался в детстве. Одни актёры теряются из-за...
Два года назад отечественное телевидение столкнулось с беспрецедентной кадровой тектоникой — целая группа ярких и узнаваемых ведущих стремительно исчезла с экранов федеральных каналов. Эти лица долгие...
Кира Найтли на страницах журнала к выходу фильма «Пиджак», 2005. Следы динозавра, раскопанные в русле реки Палакси. Техас. США. 1952г. Самая большая женщина рядом с самым маленьким мужчиной, 1922 год....