
25 февраля 1976 года я ненадолго забежала к своим родителям. Папа попросил меня сходить в булочную и купить кекс, чтобы было чем угостить какого-то ленинградского композитора по фамилии Журбин, который написал музыку на его переводы из немецких народных баллад. Я тут же навострила ушки. Мне давно хотелось писать песни. Одна, написанная вместе с замечательным композитором Эдуардом Колмановским, уже была у меня в запасе. Называлась она «Все, что было, то прошло». Исполняла ее сама Людмила Зыкина. Когда я познакомилась с ней на записи, она очень удивилась, что автор песни – совсем молодая девушка, а не зрелая «тетя», у которой уже так много всего за плечами было и успело пройти… (Мне-то самой всегда кажется, что все лучшее еще только впереди, и мое сердце всегда распахнуто навстречу радости…) Итак, я пошла отворять дверь своему потенциальному соавтору, но в первую же секунду поняла, что на пороге в пушистой ушанке стоит мой будущий муж и отец моего сына. Наверное, в это трудно поверить, но в моей жизни не раз случались прозрения, и, может быть, в прошлой жизни я была ведьмой или колдуньей, хотя первое мне ближе… Кстати, когда я впервые очутилась в Испании, я всем нутром ощутила, что именно здесь меня, ведьму, жарили на костре инквизиции. Говорю я об этом как бы шутя, но все не так просто… Не все так просто оказалось и с Журбиным… После долгого разговора с моим отцом он сел за пианино, которое папа давным-давно купил специально для меня. Когда Журбин начал играть и петь, мы просто онемели. Сколько жизни от него исходило, сколько яркости, энергии, таланта и страсти! С шумным натиском, ополчившись на клавиши, он наяривал как безумный и своим хриплым голосом перекрывал все регис-тры. Казалось, что он сам испытывает от этого невероятное наслаждение, и, глядя на него, я все больше убеждалась в том, что это именно тот человек, который мне нужен. «Вот от него я рожу», – думала я, не сомневаясь, что это будет именно сын, именно мальчик, похожий на Журбина. На кухне, куда мы пошли пить чай, я, присматриваясь к Журбину, читала ему свои стихи и новые переводы. Журбин очень внимательно меня слушал, хотя и торопился на поезд – домой, в Ленинград. О нем я тогда не имела ни малейшего представления. Человеком я была сугубо «литературным» – далеким от мира музыки и эстрады. Оказалось, Журбин – тоже большой любитель немецкой поэзии (не случайно же он обратился к немецким народным балладам) и литературы, что нас сразу объединило. Было ясно, что этот «ленинградский композитор» – не пустышка–эстрадник, не «лабух». Мой папа, известный ерник, выйдя попрощаться с Журбиным, вдруг кивнул в мою сторону: «Саша, украдите у меня мое сокровище. Я отвернусь». На что Журбин вполне серьезно ответил: «Лев Владимирович, я глубоко женат». «Ну, это ничего, – успокоил его папа. – Брак любви не помеха…» …Московская премьера журбинской рок-оперы «Орфей и Эвридика» состоялась в ДК «Правда» на одноименной заснеженной улице неподалеку от метро «Динамо». Мороз стоял жуткий, но народу собралась тьмущая тьма. Я никогда не была завзятой театралкой или эстрадницей и на подобные зрелища вообще никогда не ходила. Впрочем, как оказалось, тогда в России еще и не было ничего подобного, что еще больше накаляло ажиотаж. Сквозь толпу я продиралась вместе со своей верной подругой, красоткой Надькой, единственной посвященной в мой план «Барбаросса» по захвату композитора Журбина. «Ну что, Надька, видишь?» – всякий раз обращалась я к ней, когда у нас спрашивали лишний билетик. «Ну вижу», – буркала она невесело, и я тоже не знала, чему мне радоваться. Все то, что творилось вокруг, не имело ко мне никакого отношения. И тем не менее на этом «празднике жизни» я не была просто зрительницей. Сам автор, композитор Журбин, на которого даже строгие бывалые билетерши смотрели с восторгом, встречал нас у входа. Пусть торопливо, но широко улыбаясь, он обнял меня и заодно Надьку, и чтобы мы не толкались в очереди в гардероб, потащил нас раздеваться в кабинет к администратору, где уже толпилась масса знаменитостей, среди которых я различила Микаэла Таривердиева, Марка Фрадкина и массу других знакомых по телевизору лиц. Но по всему было видно, что сегодня Журбин здесь самый важный и самый главный – этакий «звездный мальчик». «Ну что, Надька, видишь?» – спросила я, когда мы уселись на почетные места в самом центре зала. Но Надька, нахохлившись, забурчала, что мы сделали жуткую глупость, не сдав свои вещи в гардероб, а свалив их в общую администраторскую кучу. Моя личная жизнь, судя по всему, волновала ее меньше, чем судьба ее роскошной валютной росомашьей шапки. «Вот сейчас, под шумок, ее кто-то и стибрит», – сказала она недовольно. Мы уставились на сцену. Поднялся занавес, появились совсем молодые и прекрасные Понаровская и Асадулин, и я впервые услышала: «Орфей полюбил Эвридику». Публика взрывалась аплодисментами после каждого «зонга», и я, озираясь по сторонам, видела восторженные лица. И выйти замуж за Журбина становилось совсем невтерпеж, особенно когда он выпорхнул из-за кулис на поклоны. Ото-всюду посыпались букеты, зал бесновался и гудел. «Да, только такой нужен мне муж, – думала я, – успешный, талантливый, яркий. Только такой мне пара». Но взять такого голыми руками было непросто. И я засучила рукава.
На следующий день Журбин пригласил меня к себе в гостиницу «Россия». Помню, что было холодно, и я вырядилась в непременную униформу каждой уважающей себя женщины середины семидесятых – длинную, кофейного цвета болгарскую дубленку, недавно по огромному блату купленную в «Березке». В ней и в залихватской лисьей ушанке, надвинутой на самые глаза, я чувствовала себя стильной, лихой и смелой. Журбин встретил меня приветливо, как друг или скорее как будущий соавтор. Ведь поводом для нашей встречи было выбрано обсуждение дальнейших творческих планов. Он так и сказал мне по телефону: «Приходи ко мне, почитаешь свои стихи, может, что-то вместе и напишем». …Мы сидели за низким журнальным столиком, пили коньяк и ели бутерброды с красной икрой, которые Журбин заранее принес из гостиничного буфета. Я много курила и с одержимостью садовника всаживала в пепельницу разноцветные окурки редких заморских сигарет «Ева», что специально припасла на такой случай. Мол, утром он проснется, и увидит эти мои «цветочки», и еще ярче меня вспомнит, и улыбнется, и заскучает, а там, может, и до «ягодок» недалеко. Когда Журбин заговорил о своей жене и даже показал мне шерстяной красный шарф, что завтра вечером на «Красной стреле» повезет ей в подарок из Москвы в Ленинград, я приободрилась. Для меня это было сигналом его обороны. Значит, он нервничает, чует во мне опасность, защищается еще до атаки… …А потом, когда он замер на узкой гостиничной койке, я высвободилась из-под его неживой тяжести, подошла к трюмо. И ахнула. Вся моя грудь была в синяках. И шея. И плечи. «Господи, что я теперь скажу Володе?» – обернулась я к Журбину. Но он был ничуть не озадачен и сразу нашел выход: «Ну скажешь, что мыла пол и наткнулась на швабру!» В его голосе не было ни сожаления, ни иронии, а только усталость. «Ну хорошо, синяки на груди еще можно как-то объяснить, ну а на шее?» – я все еще продолжала надеяться, что Журбин сейчас встанет, обнимет меня, скажет: «Ну что ты волнуешься? Я больше тебя никому не отдам». Я ждала чего угодно, но только не этого – Журбин тихо храпел, уютненько так, по-детски, словно намаявшийся за день ребенок. Я смотрела на его лицо. Без очков он был совсем на себя не похож. Я начала одеваться – медленно-медленно, надеясь на то, что все это розыгрыш, и сейчас все разъяснится, и станет легко и весело, и даже синяки исчезнут сами собой. Но Журбин спал. Я еле-еле натянула на правую ногу правый сапог, а потом еле-еле левый сапог на левую ногу. Мне оставалось только надеть дубленку и напялить ушанку. Журбин спал. Я громко крикнула: «Саша!», и он враз вскинулся: «Ты пошла? Ну давай!» – Как это? Ты что, меня не проводишь? – Здесь вокруг полно такси. Гостиница же, – сказал Журбин мрачно и наотрез. Я мешала ему спать. Было где-то три ночи. Темень. Огромные светлые сугробы. Ни души. Я шла как заведенная, безо всякого на душе горя, безо всякой обиды, полная своей пустотой. И когда мне навстречу из-за угла неожиданно вынырнули два грузина в больших кепках, я ничуть не испугалась. – Дэвушка, ты куда? Пойдем к нам. Я взглянула на них, и они отшатнулись от меня, как от смерти…
…Журбину я позвонила рано-рано утром, боялась, что потом не застану. – Саша, мне надо обязательно с тобой встретиться. – А что такое? У меня сегодня тысяча дел. – Это буквально на несколько минут, – сказала я глухо. В половине одиннадцатого я постучалась к нему в дверь. В номере все прибрано, свежо и ясно. Журбин за письменным столом бросает телефонную трубку. Понятно, что я его отрываю. – Так в чем дело? – спрашивает он почти сурово. – Ты забыл со мной расплатиться, – я знаю, что я права и что мне ничего больше не остается. – Расплатиться? За что? – удивляется он, еще ни о чем не подозревая. – Как это – «за что»? За удовольствие, что ты вчера получил! Ты что, думал, это бесплатно? С тебя сто рублей. Я вижу, как мгновенно меняется цвет его лица – мертвенно-белый, пунцовый, лиловый, зеленый. Я торжествую – вот, на тебе. Но вдруг мне врасплох вопрос: – Почему так мало? И я не могу не отдать Журбину должное – молодец, не растерялся, сумел быстро взять себя в руки. Я снова хочу выйти за него замуж. Он – достойный противник. Я знаю, что еще не победила, но не победить не могу. – Вчера я была не в лучшей форме, – парирую я, – так что с тебя только сто. Давай! И я вижу, как Журбин неспешно и нехотя вытаскивает из нагрудного кармана пиджака свой бумажник и отсчитывает мне десятками сотню. А я беру эту кипу бумажек в руки, рву их театральным жестом на маленькие кусочки, бросаю на кровать и направляюсь к двери. Все! Я не медлю и все-таки не тороплюсь. Пока я делаю эти пять шагов, надо дать Журбину опомниться, подумать, все взвесить. Я нажимаю на ручку двери и делаю шаг в коридор. В тот же миг сзади на меня бросается Журбин. – Прости, прости меня, я полюбил тебя, но ведь ты переиначишь всю мою жизнь, все перевернешь вверх дном. Я не хотел, чтоб ты это знала, но ты оказалась такой мудрой, такой прекрасной… Ух! Мне больно от его объятий. Когда-нибудь я с ним еще расквитаюсь.
Мои родители чрезвычайно удивились, узнав, что у нас с Журбиным настоящий серьезный роман, ведь наши отношения я держала ото всех в секрете, пока не стало ясно, что мы будем вместе. «Слушай, Журбин, – сказал папа в своей вечной шутливой манере, – оказывается, ты действительно известный. Я тут подошел к театральному киоску и спросил у кассирши, знает ли она такого композитора, а она говорит: «Ну как же, он «Мольбу» написал». Я вот всю жизнь перевожу, с «Парцифалем» сколько намучился, а ты раз-два, «Орфей», «Мольба», и весь народ тебя знает. Несправедливо…» …«Красная стрела» приходила в Москву рано, пока я еще спала, и я, сова, за это терпеть ее не могла. Однажды, через несколько дней после журбинского возвращения, потянувшись за шапкой на верхней полке вешалки в коридоре, я случайно обнаружила завядший букет моих любимых гвоздик. Оказалось, что это Журбин их туда положил, чтобы мне подарить, когда я проснусь, но так про них и забыл… С тех пор я периодичес-ки туда заглядывала, и, как ни странно, еще не раз мне доставались такие же «уловы». …Едва Журбин приезжал из Ленинграда, он тут же начинал планировать свой день. Хватался за телефон и кому-то названивал, а кто-то, зная, что он в Москве, уже звонил ему. Не случайно мой отец прозвал Журбина «человеком-конторой»… – Сегодня пойдем к Пугачевой, – удовлетворенно кладя трубку, сказал он мне. Незадолго до этого Пугачева записала его песню «Не привыкай ко мне». К тому же в то время он приятельствовал с ее неофициальным мужем, режиссером Сашей Стефановичем, перекочевавшим за Пугачевой из Ленинграда в столицу. Познакомиться с праматерью «Арлекино» я была совсем не прочь. Но вот смущало одно – я еще окончательно не рассталась с Володей. Именно поэтому я пока ни разу не выходила с Журбиным, так сказать, в свет, на люди. Боялась – еще засекут, доложат… Мир тесен. И в целях конспирации в качестве «девушки Журбина» я решила взять с собой свою школьную подружку Таню. Пугачева жила тогда на самой окраине Москвы, в понурой белесой хрущобе. Дверь открыл Стефанович. Аллa появилась чуть позже, выйдя из кухни так, по-простому, в банном халате, но с лицом почти как на сцене. Было видно, что она не дура поесть. – Ой, я такое вам приготовила, – она расцеловала Журбина, а он, как мы и условились, сначала в качестве своей пассии представил Таньку, а потом и меня как сбоку припека. Квартира была крохотной, тесной, но в ней недавно сделали ремонт, а главное, заставили новой мебелью. Ее-то там нам сейчас и собирались показать. – Погодите, – остановила нас Пугачева и первой вошла в комнату. Мы как вкопанные послушно застыли на пороге, а она чиркнула спичкой и подняла ее вверх, словно бенгальский огонь. – Такую мебель днем с огнем не найдешь! Поняли? «Образно мыслит», – подумала я. Мебель по тем временам была и вправду роскошной – наверное, финской. На узкой полке – ряд книг, среди которых мне сразу бросился в глаза томик Мандельштама. На стене портрет примадонны – в алых тонах, с кровоточащим сердцем, по-моему, кисти дочери Юлиана Семенова. Но главным в этой комнате было старинное зеркало в золотых виньетках тяжелой резной оправы, которое Стефанович за копейки выцыганил в ленинградской коммуналке у дышащей на ладан старушки. Хозяева ворковали друг с другом как голубки, явно гордились своим уютным гнездышком и водили нас по нему как по музею. Вернее, не нас троих, а Журбина с Танькой. Ей был особый почет. Все знали: Журбин недавно разошелся с женой и раз уж привел с собой девушку, значит, это не просто шуры-муры. Танька, как ни странно, легко вошла в роль – к хорошему привыкают быстро. А на меня вообще никто не обращал внимания, мол, тебя мы не звали, не ждали, я уже не рада была, что такое придумала. И после первой рюмки решила – пропади все пропадом, и раскрыла карты. Пугачева мне потом сказала, что сразу все раскумекала, ее на мякине не проведешь. – Да ясно было, кто ему ты, кто она. – И все равно ты должна была обращаться со мной вежливо, раз уж я пришла к тебе в дом, – заступалась я за себя, еще непризнанную. И Пугачева не спорила. Видно было, что она счастлива, что Стефанович ей дорог. В то время она целиком и полностью отдала себя ему в руки, и он творил из нее звезду мирового класса. Над кухонным столиком висел долгий перечень необходимых для этого условий. Мне запомнилось – меньше пить, меньше курить, и последний номер, по-видимому, самый главный – «любить Сашу». Журбин, тезка Стефановича, взял этот постулат на вооружение и не раз мне его потом повторял. Мы ели горячий отварной прочесноченный язык и пили холодную водку. А потом мы, две москвички, потешались над нашими питерскими мальчиками, над их «булками» вместо белого хлеба, «лестницами» вместо подъездов и какими-то уж совсем идиотскими «поребриками», которые на московский язык никак не переводились: «И они еще хотят на нас жениться! Ленинградская блокада какая-то!» Это было смешно. Договорились мы до того, что распишемся в один день, наденем зеленые подвенечные платья и поедем возлагать цветы на могилу Неизвестного солдата. За июньским окном светлело утро. Жизнь впереди казалась прекрасной.
…По пугачевскому отварному языку я решила вдарить своей запеченной курицей. И когда Пугачева вместе со Стефановичем пришли в дом к моим родителям, в духовке уже все шкворчало. Банный халат я решила не надевать. В ту пору я не вылезала из джинсов, впрочем, как и сейчас. Пугачева была наслышана о моем отце. Все тогда пели тухмановскую песню про бедного студента «Во французской стороне», написанную на папины переводы из лирики средневековых вагантов. Да и Стефанович, невероятный знаток поэзии, наверняка объяснил ей, кто есть кто. Как я понимаю, Стефанович вообще всерьез занимался тогда пугачевским «просветительством» и «облагораживанием» и старался привить ей вкус к хорошим стихам. Думаю, не было бы его – не было бы ни песни об Александре Герцевиче, ни превращенного из «Петербурга» «Ленинграда»: ведь Мандельштама, одного из любимых своих поэтов, Стефанович мог шпарить наизусть часами, взад и вперед. И еще он любил повторять один довольно смелый на ту пору стишок. Букву «р» он не выговаривал, поэтому в его исполнении звучал он так: – Что все чаще год от году снится нашему нагоду? – тут он плутовски прищуривался и продолжал, – показательный пгоцесс над цэка капээсэс. Наверное, вся эта смесь начитанности с душком антисоветчинки выделяла его из многочисленного окружения лабухов, циркачей и эстрадников, с которыми Пугачеву раньше связывала судьба. К тому же Стефанович был прирожденным менеджером, вникавшим во все перипетии, тонкости и проблемы ее карьеры. Но шло это, как мне виделось, не от сердца. – Как ты думаешь, он меня любит или использует? – неожиданно спросила меня Алла, когда мы с Журбиным через несколько месяцев пришли к ним на корабль «Леонид Собинов». Он стоял на приколе в Сухуми, где мы отдыхали в композиторском Доме творчества. Вопрос этот застал меня врасплох в финской бане, где мы с ней вместе сидели и парились, обе – голые как правда, которую я ей высказать не решилась. …Перед моими родителями и Стефанович, и Пугачева вели себя как притихшие школьники, да и папа мой был насторожен и будто не в своей тарелке. С такой «публикой» раньше встречаться ему не доводилось. И хотя имя Пугачевой было у всех на слуху, он слышал о ней краем уха. К телевизору он подходил редко, и если смотрел, так только новости. Выражение папиного лица можно было бы обозначить словом «ну-у-с-с» с вопросительным знаком. Я пыталась растопить обстановку. – Пап, да она же вторая Шульженко. Папа всегда верил мне на слово и посмотрел на Пугачеву с некоторым интересом. Шульженко он обожал, да и чуткая Пугачева тут же подхватила тему и рассказала, что Клавдия Ивановна вроде как благословила ее и передала ей свою корону. И разговор пошел, завертелся вокруг Козина и Вертинского, Изабеллы Юрьевой и Утесова. За столом явно потеплело. – А хотите я вам спою? – предложила Алла и тут же порхнула к пианино, но едва пропела пару куплетов, как зазвонил телефон. – Это Катька, – вздохнул папа и показал рукой, мол, ничего теперь не попишешь. Екатерина Шевелева, автор слов многих известных песен вроде «Серебряной свадьбы», была нашей соседкой по лестничной площадке, и хотя нас разделял длинный коридор, она, как мощный локатор, улавливала все звуки, доносившиеся из нашей квартиры. Ложилась она рано, и если, не дай Бог, после десяти вечера мы включали стиральную машину или пылесос, тут же раздавался ее звонок, и все дела перекладывались на завтра… Пугачева, заведенная на всю катушку, смотрела на папу. А он, прикрывая рукой трубку, стал объяснять – мол, это поэтесса Шевелева звонит, просит кончать. – Ше-ве-ле-ва? – по слогам переспросила Пугачева. – Да скажите ей, что это сама Пугачева поет, тогда она сразу прикусит язык, – отмахнулась Алла. – Вы думаете, на нее это подействует? – А то нет. Смешной вы какой, Лев Владимирович. Катька примчалась ровно через секунду – взъерошенная, в накинутом на ночную рубашку плаще. Пугачева, как удав кролика, обвела ее взглядом, снова обернулась к пианино и на всю Ивановскую заголосила о том, как она не хочет умирать…
Известно, что браки совершаются на небесах. Может быть, так оно и есть. Но по воле небес вершиться им суждено на земле, в замкнутом пространстве соседства двух разных душ, двух разных тел, которые укрывает одно на двоих куцее брачное одеяло. Поначалу, когда горячо от любви, с пылу с жару страсти, в этом одеяле вообще нет нужды. Но постепенно спадает пелена очарованности, остужается страсть, и внезапно становится зябко. Вот тут-то ты и тянешься к этому одеялу, чтобы согреться. Но тот, кто только что был тебе так дорог, тоже продрог, и глядишь – уже целиком натянул это одеяло на себя, да еще укрылся им с головой, как будто так и надо. Но и ты не промах. Ты пробуешь лаской и таской, так и этак, и наконец отвоевываешь свое и тоже укрываешься с головой. Пусть он теперь знает! И он действительно знает – знает за собой свое мужское право и яростно перетягивает одеяло на свое «Я». И так снова и снова. В любом браке, в любой семье. Особенно там, где два лидера, где два творческих человека… Вообще двум творческим, честолюбивым людям жить вместе противопоказано. Каждый из нас одержим своим эго, и эмоции порой зашкаливают. Сама до сих пор поражаюсь, как это мы так долго тянем. Уже за серебряную свадьбу перевалили… Сколько раз за эти годы меня искушали сомнения, соблазны… Бывало, что я пыталась жить словно сама по себе, и все же опять и опять возвращалась в русло нашей первой внезапной встречи, когда почему-то разглядела в Журбине того, кто мне нужен, кто мне по плечу… Он достоин меня, а я его. И когда мы в разлуке, мы не просто друг по другу скучаем, нам друг без друга скучно. И по отдельности каждый из нас – легковесней, ранимей, уязвимей. …Расписались мы 14 января 1978 года в простом загсе, а не во Дворце бракосочетания, как тогда было широко принято. Без фанфар. Без фаты. Не хотелось городить огород. Журбин надел темно-песочный твидовый костюм, а я – свое любимое джинсовое платье, в цвет сизому дню за окном. Загс был неподалеку от Ленинградского рынка, куда мы заехали по дороге, чтобы купить гвоздики. Нас спросили: «Шампанское будете? Мендельсона включать?» – Шампанское – да, Мендельсона – нет, – сказал Журбин. – С детства ненавижу музыку. Мы хорохорились и делали вид, будто все это пустая, но необходимая формальность, до которой мы снизошли. Но когда нас вызвали на ковер к столу, чтоб расписаться в «книге брака», я почувствовала, что в моей жизни совершается что-то очень важное, будто я впервые сознательно беру у судьбы взаймы, и от этого долга мне не дано, да и не захочется скрыться… Свадьбу мы справляли на следующий день, 15 января, в гостинице «Метрополь». Дожидаясь гостей, я то и дело выхожу на балкон, что свисает над внутренним двориком ресторана. Вдруг слышу – разудалый ансамблик у фонтана исполняет популярную журбинскую песню. – Саша! – кричу я. – Иди сюда! Слышишь? – Это хорошая примета, – говорит он. – Приготовься стать женой известного композитора. Жаль, что мы почему-то не фотографировались, иначе хотя бы один снимок, но сохранился. Зато недавно в Нью-Йорке вдруг обнаружилось стихотворение Ильи Резника, которое он прочел вместо тоста. Вот оно: Священный брак – два вещих слова, Звучащих, как ноктюрн в тиши! Тебе дарю, основ основа, Фортиссимо своей души! Мы собрались на праздник этот, Чтобы поздравить молодых. Невеста – ты мечта поэта. Но… композитор твой жених. Когда тебя я с Сашей встретил, Со мной случился сильный стресс! Я не встречал еще на свете Таких красивых поэтесс. И вот ты выбрала Орфея. Ты (это надо же!) жена, Мадонна, королева, фея, Ирина, Гинзбург, Журбина. Ты интеллектом поражаешь. И это плюс в твоей семье. Ты Эр. Рождественского знаешь, Рембо, Рабле и Рамбуйе. А Александр, мой приятель? Неукротим он, как вулкан. Его поют Хиль и Богатиков, Воронец и Мулерман. Твой голос лютне многозвучной Созвучен. Саша, твой талант Могуче всей «Могучей кучки», Ты рядом с Сметаной гигант! Живите, Здравствуйте, Дерзайте, Встречайте радостно зарю. Творите! Спите и рожайте! Счастливый путь! Я вас люблю!
Александр и Ирина Журбин и Гинзбург - фотография из архивов сайта
Посмотреть фото
Комментарии